|
Пока он с наслаждением засматривался на Аглаю, весело разговаривавшую с князем N. и Евгением Павловичем, вдруг пожилой барин-англоман, занимавший "сановника" в другом углу и рассказывавший ему о чем-то с одушевлением, произнес имя Николая Андреевича Павлищева. Князь быстро повернулся в их сторону и стал слушать.
Дело шло о нынешних порядках и о каких-то беспорядках по помещичьим имениям в -- ской губернии. Рассказы англомана заключали в себе, должно быть, что-нибудь и веселое, потому что старичок начал наконец смеяться желчному задору рассказчика. Он рассказывал плавно и как-то брюзгливо растягивая слова, с нежными ударениями на гласные буквы, почему он принужден был, и именно теперешними порядками, продать одно великолепное свое имение в -- ской губернии, и даже, не нуждаясь особенно в деньгах, за полцены, и в то же время сохранить имение разоренное, убыточное и с процессом, и даже за него приплатить. "Чтоб избежать еще процесса и с павлищенским участком, я от них убежал. Еще одно или два такие наследства, и ведь я разорен. Мне там, впрочем, три тысячи десятин превосходной земли доставалось!".
-- Ведь вот... Иван-то Петрович покойному Николаю Андреевичу Павлищеву родственник... ты ведь искал, кажется, родственников-то, -- проговорил вполголоса князю Иван Федорович, вдруг очутившийся подле и заметивший чрезвычайное внимание князя к разговору. До сих пор он занимал своего генерала-начальника, но давно уже замечал исключительное уединение Льва Николаевича и стал беспокоиться; ему захотелось ввести его до известной в разговор и таким образом второй раз показать и отрекомендовать "высшим лицам".
-- Лев Николаич -- воспитанник Николая Андреича Павлищева, после смерти своих родителей, -- ввернул он, встретив взгляд Ивана Петровича.
-- О-чень при-ятно, -- заметил тот, -- и очень помню даже. Давеча, когда нас Иван Федорыч познакомил, я вас тотчас признал, и даже в лицо. Вы, право, мало изменились на вид, хоть я вас видел только ребенком, лет десяти или одиннадцати вы были. Что-то этакое напоминающее в чертах...
-- Вы меня видели ребенком? -- спросил князь с каким-то необыкновенным удивлением.
-- О, очень уже давно, -- продолжал Иван Петрович, -- в Златоверховом, где вы проживали тогда у моих кузин. Я прежде довольно часто заезжал в Златоверхово, -- вы меня не помните? О-чень может быть, что не помните... Вы были тогда... в какой-то болезни были тогда, так что я даже раз на вас подивился...
-- Ничего не помню! -- с жаром подтвердил князь.
Еще несколько слов объяснения, крайне спокойного со стороны Ивана Петровича и удивительно взволнованного со стороны князя, и оказалось, что две барыни, пожилые девушки, родственницы покойного Павлищева, проживавшие в его имении Златоверховом и которым князь поручен был на воспитание, были в свою очередь кузинами Ивану Петровичу. Иван Петрович тоже, как и все, почти ничего не мог объяснить из причин, по которым Павлищев так заботился о маленьком князе, своем приемыше. "Да и забыл тогда об этом поинтересоваться", но все-таки оказалось, что у него превосходная память, потому что он даже припомнил, как строга была к маленькому воспитаннику старшая кузина, Марфа Никитишна, "так, что я с ней даже побранился раз из-за вас за систему воспитания, потому что всё розги и розги больному ребенку -- ведь это... согласитесь сами..." -- и как, напротив, нежна была к бедному мальчику младшая кузина, Наталья Никитишна... "Обе они теперь, -- пояснил он дальше, -- проживают уже в --ской губернии (вот не знаю только, живы ли теперь?), где им от Павлищева досталось весьма и весьма порядочное маленькое имение. Марфа Никитишна, кажется, в монастырь хотела пойти; впрочем, не утверждаю; может, я о другом о ком слышал... да, это я про докторшу намедни слышал...".
Князь выслушал это с глазами, блестевшими от восторга и умиления. С необыкновенным жаром возвестил он в свою очередь, что никогда не простит себе, что в эти шесть месяцев поездки своей во внутренние губернии он не улучил случая отыскать и навестить своих бывших воспитательниц. "Он каждый день хотел ехать и всё был отвлечен обстоятельствами.... но что теперь он дает себе слово... непременно... хотя бы в -- скую губернию... Так вы знаете Наталью Никитишну? Какая прекрасная, какая святая душа! Но и Марфа Никитишна... простите меня, но вы, кажется, ошибаетесь в Марфе Никитишне! Она была строга, но... ведь нельзя же было не потерять терпение... с таким идиотом, каким я тогда был (хи-хи!). Ведь я был тогда совсем идиот, вы не поверите (ха-ха!), Впрочем... впрочем, вы меня тогда видели и... Как же это я вас не помню, скажите, пожалуйста? Так вы... ах, боже мой, так неужели же вы в самом деле родственник Николаю Андреичу Павлищеву?".
-- У-ве-ряю вас, -- улыбнулся Иван Петрович, оглядывая князя.
-- О, я ведь не потому сказал, чтоб я... сомневался... и, наконец, в этом разве можно сомневаться (хе-хе!)... хоть сколько-нибудь? То есть даже хоть сколько-нибудь!! (Хе-хе!). Но я к тому, что покойный Николай Андреич Павлищев был такой превосходный человек! Великодушнейший человек, право, уверяю вас!
Князь не то чтобы задыхался, а, так сказать, "захлебывался от прекрасного сердца", как выразилась об этом на другой день утром Аделаида, в разговоре с женихом своим, князем Щ.
-- Ах, боже мой! -- рассмеялся Иван Петрович, -- почему же я не могу быть родственником даже и ве-ли-ко-душному человеку?
-- Ах, боже мой! -- вскричал князь, конфузясь, торопясь и воодушевляясь всё больше и больше, -- я... я опять сказал глупость, но... так и должно было быть, потому что я... я... я, впрочем, опять не к тому! Да и что теперь во мне, скажите, пожалуйста, при таких интересах... при таких огромных интересах! И в сравнении с таким великодушнейшим человеком, -- потому что ведь, ей-богу, он был великодушнейший человек, не правда ли? Не правда ли?
Князь даже весь дрожал. Почему он вдруг так растревожился, почему пришел в такой умиленный восторг, совершенно ни с того ни с сего и, казалось, нисколько не в меру с предметом разговора, -- это трудно было бы решить. В таком уж он был настроении и даже чуть ли не ощущал в эту минуту, к кому-то и за что-то, самой горячей и чувствительной благодарности, -- может быть, даже к Ивану Петровичу, а чуть ли и не ко всем гостям вообще. Слишком уж он "рассчастливился". Иван Петрович стал на него, наконец, заглядываться гораздо пристальнее; пристально очень рассматривал его и "сановник". Белоконская устремила на князя гневный взор и сжала губы. Князь N., Евгений Павлович, князь Щ., девицы -- все прервали разговор и слушали. Казалось, Аглая была испугана, Лизавета же Прокофьевна просто струсила. Странны были и они, дочки с маменькой: они же предположили и решили, что князю бы лучше просидеть вечер молча; но только что увидали его в углу, в полнейшем уединении и совершенно довольного своею участью, как тотчас же и растревожились. Александра уж хотела пойти к нему и осторожно, через всю комнату, присоединиться к их компании, то есть к компании князя N., подле Белоконской. И вот только что князь сам заговорил, они еще более растревожились.
-- Что превосходнейший человек, то вы правы, -- внушительно и уже не улыбаясь произнес Иван Петрович, -- да, да... это был человек прекрасный! Прекрасный и достойный, -- прибавил он, помолчав. -- Достойный даже, можно сказать, всякого уважения, -- прибавил он еще внушительнее после третьей остановки, -- и... и очень даже приятно видеть с вашей стороны...
-- Не с этим ли Павлищевым история вышла какая-то... странная... с аббатом... с аббатом... забыл, с каким аббатом, только все тогда что-то рассказывали, -- произнес, как бы припоминая, "сановник".
-- С аббатом Гуро, иезуитом, -- напомнил Иван Петрович, -- да-с, вот-с превосходнейшие-то люди наши и достойнейшие-то! Потому что все-таки человек был родовой, с состоянием, камергер и если бы... продолжал служить... И вот бросает вдруг службу и всё, чтобы перейти в католицизм и стать иезуитом, да еще чуть не открыто, с восторгом каким-то. Право, кстати умер... да; тогда все говорили...
Князь был вне себя.
-- Павлищев... Павлищев перешел в католицизм? Быть этого не может! -- вскричал он в ужасе.
-- Ну, "быть не может"! -- солидно прошамкал Иван Петрович, -- это уж много сказать, и согласитесь, мой милый князь, сами... Впрочем, вы так цените покойного... действительно, человек был добрейший, чему я и приписываю, в главных чертах, успех этого пройдохи Гуро. Но вы меня спросите, меня, сколько хлопот и возни у меня потом было по этому делу... и именно с этим самым Гуро! Представьте, -- обратился он вдруг к старичку, -- они даже претензии по завещанию хотели выставить, и мне даже приходилось тогда прибегать к самым то есть энергическим мерам... чтобы вразумить... потому что мастера дела! У-ди-вительные! Но, слава богу, это происходило в Москве, я тотчас к графу, и мы их... вразумили...
-- Вы не поверите, как вы меня огорчили и поразили! -- вскричал опять князь.
-- Жалею; но, в сущности, всё это, собственно говоря, пустяки и пустяками бы кончилось, как и всегда; я уверен. Прошлым летом, -- обратился он опять к старичку, -- графиня К. тоже, говорят, пошла в какой-то католический монастырь за границей; наши как-то не выдерживают, если раз поддадутся этим... пронырам... особенно за границей.
-- Это всё от нашей, я думаю... усталости, -- авторитетно промямлил старичок, -- ну, и манера у них проповедовать... изящная, своя... и напугать умеют. Меня тоже в тридцать втором году, в Вене, напугали, уверяю вас; только я не поддался и убежал от них, ха-ха!
-- Я слышала, что ты тогда, батюшка, с красавицей графиней Левицкой из Вены в Париж убежал, свой пост бросил, а не от иезуита, -- вставила вдруг Белоконская.
-- Ну, да ведь от иезуита же, все-таки выходит, что от иезуита! -- подхватил старичок, рассмеявшись при приятном воспоминании. -- Вы, кажется, очень религиозны, что так редко встретишь теперь в молодом человеке, -- ласково обратился он к князю Льву Николаевичу, слушавшему раскрыв рот и всё еще пораженному; старичку видимо хотелось разузнать князя ближе; по некоторым причинам он стал очень интересовать его.
-- Павлищев был светлый ум и христианин, истинный христианин, -- произнес вдруг князь, -- как же мог он подчиниться вере... нехристианской?.. Католичество -- всё равно что вера нехристианская! -- прибавил он вдруг, засверкав глазами и смотря пред собой, как-то вообще обводя глазами всех вместе.
-- Ну, это слишком, -- пробормотал старичок и с удивлением поглядел на Ивана Федоровича.
-- Как так это, католичество вера нехристианская? -- повернулся на стуле Иван Петрович. -- А какая же?
-- Нехристианская вера, во-первых! -- в чрезвычайном волнении и не в меру резко заговорил опять князь, -- это во-первых, а во-вторых, католичество римское даже хуже атеизма, таково мое мнение! Да! таково мое мнение! Атеизм только проповедует нуль, а католицизм идет дальше: он искаженного Христа проповедует, им же оболганного и поруганного, Христа противоположного! Он антихриста проповедует, клянусь вам, уверяю вас! Это мое личное и давнишнее убеждение, и оно меня самого измучило... Римский католицизм верует, что без всемирной государственной власти церковь не устоит на земле, и кричит: "Non possumus!". По-моему, римский католицизм даже и не вера, а решительно продолжение Западной Римской империи, и в нем всё подчинено этой мысли, начиная с веры. Папа захватил землю, земной престол и взял меч; с тех пор всё так и идет, только к мечу прибавили ложь, пронырство, обман, фанатизм, суеверие, злодейство, играли самыми святыми, правдивыми, простодушными, пламенными чувствами народа, всё, всё променяли за деньги, за низкую земную власть. И это не учение антихристово?! Как же было не выйти от них атеизму? Атеизм от них вышел, из самого римского католичества! Атеизм прежде всего с них самих начался: могли ли они веровать себе сами? Он укрепился из отвращения к ним; он порождение их лжи и бессилия духовного! Атеизм! У нас не веруют еще только сословия исключительные, как великолепно выразился намедни Евгений Павлович, корень потерявшие; а там, в Европе, уже страшные массы самого народа начинают не веровать, -- прежде от тьмы и от лжи, а теперь уже из фанатизма, из ненависти к церкви и ко христианству!
Князь остановился перевести дух. Он ужасно скоро говорил. Он был бледен и задыхался. Все переглядывались; но наконец старичок откровенно рассмеялся. Князь N. вынул лорнет и, не отрываясь, рассматривал князя. Немчик-поэт выполз из угла и подвинулся поближе к столу, улыбаясь зловещею улыбкой.
-- Вы очень пре-у-вели-чиваете, -- протянул Иван Петрович с некоторою скукой и даже как будто чего-то совестясь, -- в тамошней церкви тоже есть представители, достойные всякого уважения и до-бро-детельные...
-- Я никогда и не говорил об отдельных представителях церкви. Я о римском католичестве в его сущности говорил, я о Риме говорю. Разве может церковь совершенно исчезнуть? Я никогда этого не говорил!
-- Согласен, но всё это известно и даже -- не нужно и... принадлежит богословию...
-- О нет, о нет! Не одному богословию, уверяю вас, что нет! Это гораздо ближе касается нас, чем вы думаете. В этом-то вся и ошибка наша, что мы не можем еще видеть, что это дело не исключительно одно только богословское! Ведь и социализм -- порождение католичества и католической сущности! Он тоже, как и брат его атеизм, вышел из отчаяния, в противоположность католичеству в смысле нравственном, чтобы заменить собой потерянную нравственную власть религии, чтоб утолить жажду духовную возжаждавшего человечества и спасти его не Христом, а тоже насилием! Это тоже свобода чрез насилие, это тоже объединение чрез меч и кровь! "Не смей веровать в бога, не смей иметь собственности, не смей иметь личности, fraternité ou la mort, два миллиона голов!". По делам их вы узнаете их -- это сказано! И не думайте, чтоб это было всё так невинно и бесстрашно для нас; о, нам нужен отпор, и скорей, скорей! Надо, чтобы воссиял в отпор Западу наш Христос, которого мы сохранили и которого они и не знали! Не рабски попадаясь на крючок иезуитам, а нашу русскую цивилизацию им неся, мы должны теперь стать пред ними, и пусть не говорят у нас, что проповедь их изящна, как сейчас сказал кто-то...
-- Но позвольте же, позвольте же, -- забеспокоился ужасно Иван Петрович, озираясь кругом и даже начиная трусить, -- все ваши мысли, конечно, похвальны и полны патриотизма, но всё это в высшей степени преувеличено и... даже лучше об этом оставить...
-- Нет, не преувеличено, а скорей уменьшено; именно уменьшено, потому что я не в силах выразиться, но...
-- По-зволь-те же!
Князь замолчал. Он сидел, выпрямившись на стуле, и неподвижно, огненным взглядом глядел на Ивана Петровича.
-- Мне кажется, что вас слишком уже поразил случай с вашим благодетелем, -- ласково и не теряя спокойствия заметил старичок, -- вы воспламенены... может быть, уединением. Если бы вы пожили больше с людьми, а в свете, я надеюсь, вам будут рады, как замечательному молодому человеку, то, конечно, успокоите ваше одушевление и увидите, что всё это гораздо проще... и к тому же такие редкие случаи... происходят, по моему взгляду, отчасти от нашего пресыщения, а отчасти от... скуки...
-- Именно, именно так, -- вскричал князь, -- великолепнейшая мысль! Именно "от скуки, от нашей скуки", не от пресыщения, а, напротив, от жажды... не от пресыщения, вы в этом ошиблись! Не только от жажды, но даже от воспаления, от жажды горячешной! И... и не думайте, что это в таком маленьком виде, что можно только смеяться; извините меня, надо уметь предчувствовать! Наши как доберутся до берега, как уверуют, что это берег, то уж так обрадуются ему, что немедленно доходят до последних столпов; отчего это? Вы вот дивитесь на Павлищева, вы всё приписываете его сумасшествию или доброте, но это не так! И не нас одних, а всю Европу дивит в таких случаях русская страстность наша: у нас коль в католичество перейдет, то уж непременно иезуитом станет, да еще из самых подземных; коль атеистом станет, то непременно начнет требовать искоренения веры в бога насилием, то есть, стало быть, и мечом! Отчего это, отчего разом такое исступление? Неужто не знаете? Оттого, что он отечество нашел, которое здесь просмотрел, и обрадовался; берег, землю нашел и бросился ее целовать! Не из одного ведь тщеславия, не всё ведь от одних скверных тщеславных чувств происходят русские атеисты и русские иезуиты, а и из боли духовной, из жажды духовной, из тоски высшему делу, по крепкому берегу, по родине, в которую веровать перестали, потому что никогда ее и не знали! Атеистом же так легко сделаться русскому человеку, легче чем всем остальным во всем мире! И наши не просто становятся атеистами, а непременно уверуют в атеизм, как бы в новую веру, никак и не замечая, что уверовали в нуль. Такова наша жажда! "Кто почвы под собой не имеет, тот и бога не имеет". Это не мое выражение. Это выражение одного купца из старообрядцев, с которым я встретился, когда ездил. Он, правда, не так выразился, он сказал: "Кто от родной земли отказался, тот и от бога своего отказался". Ведь подумать только, что у нас образованнейшие люди в хлыстовщину даже пускались... Да и чем, впрочем, в таком случае хлыстовщина хуже, чем нигилизм, иезуитизм, атеизм? Даже, может, и поглубже еще! Но вот до чего доходила тоска!.. Откройте жаждущим и воспаленным Колумбовым спутникам берег Нового Света, откройте русскому человеку русский Свет, дайте отыскать ему это золото, это сокровище, сокрытое от него в земле! Покажите ему в будущем обновление всего человечества и воскресение его, может быть, одною только русскою мыслью, русским богом и Христом, и увидите, какой исполин могучий и правдивый, мудрый и кроткий вырастет пред изумленным миром, изумленным и испуганным, потому что они ждут от нас одного лишь меча, меча и насилия, потому что они представить себе нас не могут, судя по себе, без варварства. И это до сих пор, и это чем дальше, тем больше! И...
Но тут вдруг случилось одно событие, речь оратора прервалась самым неожиданным образом.
Вся эта горячешная тирада, весь этот наплыв страстных и беспокойных слов и восторженных мыслей, как бы толкавшихся в какой-то суматохе и перескакивавших одна через другую, всё это предрекало что-то опасное, что-то особенное в настроении так внезапно вскипевшего, по-видимому ни с того ни с сего, молодого человека. Из присутствовавших в гостиной все знавшие князя боязливо (а иные и со стыдом) дивились его выходке, столь не согласовавшейся со всегдашнею и даже робкою его сдержанностью, с редким и особенным тактом его в иных случаях и с инстинктивным чутьем высших приличий. Понять не могли, отчего это вышло: не известие же о Павлищеве было причиной. В дамском углу смотрели на него как на помешавшегося, а Белоконская призналась потом, что "еще минуту, и она уже хотела спасаться". "Старички" почти потерялись от первого изумления; генерал-начальник недовольно и строго смотрел с своего стула. Техник-полковник сидел в совершенной неподвижности. Немчик даже побледнел, но всё еще улыбался своею фальшивой улыбкой, поглядывая на других: как другие отзовутся? Впрочем, всё это и "весь скандал" могли бы разрешиться самым обыкновенным и естественным способом, может быть, даже чрез минуту; удивленный чрезвычайно, но раньше прочих спохватившийся Иван Федорович уже несколько раз пробовал было остановить князя; не достигнув успеха, он пробирался теперь к нему с целями твердыми и решительными. Еще минута, и если уж так бы понадобилось, то он, может быть, решился бы дружески вывести князя, под предлогом его болезни, что, может быть, и действительно было правда и чему очень верил про себя Иван Федорович... Но дело обернулось другим образом.
вначале, как только князь вошел в гостиную, он сел как можно дальше от китайской вазы, которою так напугала его Аглая. Можно ли поверить, что после вчерашних слов Аглаи в него вселилось какое-то неизгладимое убеждение, какое-то удивительное и невозможное предчувствие, что он непременно и завтра же разобьет эту вазу, как бы ни сторонился от нее, как бы ни избегал беды? Но это было так...
|
|
WHILE he feasted his eyes upon Aglaya, as she talked merrily with Evgenie and Prince N., suddenly the old anglomaniac, who was talking to the dignitary in another corner of the room, apparently telling him a story about something or other—suddenly this gentleman pronounced the name of "Nicolai Andreevitch Pavlicheff" aloud. The prince quickly turned towards him, and listened.
The conversation had been on the subject of land, and the present disorders, and there must have been something amusing said, for the old man had begun to laugh at his companion's heated expressions.
The latter was describing in eloquent words how, in consequence of recent legislation, he was obliged to sell a beautiful estate in the N. province, not because he wanted ready money—in fact, he was obliged to sell it at half its value. "To avoid another lawsuit about the Pavlicheff estate, I ran away," he said. "With a few more inheritances of that kind I should soon be ruined!"
At this point General Epanchin, noticing how interested Muishkin had become in the conversation, said to him, in a low tone:
"That gentleman—Ivan Petrovitch—is a relation of your late friend, Mr. Pavlicheff. You wanted to find some of his relations, did you not?"
The general, who had been talking to his chief up to this moment, had observed the prince's solitude and silence, and was anxious to draw him into the conversation, and so introduce him again to the notice of some of the important personages.
"Lef Nicolaievitch was a ward of Nicolai Andreevitch Pavlicheff, after the death of his own parents," he remarked, meeting Ivan Petrovitch's eye.
"Very happy to meet him, I'm sure," remarked the latter. "I remember Lef Nicolaievitch well. When General Epanchin introduced us just now, I recognized you at once, prince. You are very little changed, though I saw you last as a child of some ten or eleven years old. There was something in your features, I suppose, that—"
"You saw me as a child!" exclaimed the prince, with surprise.
"Oh! yes, long ago," continued Ivan Petrovitch, "while you were living with my cousin at Zlatoverhoff. You don't remember me? No, I dare say you don't; you had some malady at the time, I remember. It was so serious that I was surprised—"
"No; I remember nothing!" said the prince. A few more words of explanation followed, words which were spoken without the smallest excitement by his companion, but which evoked the greatest agitation in the prince; and it was discovered that two old ladies to whose care the prince had been left by Pavlicheff, and who lived at Zlatoverhoff, were also relations of Ivan Petrovitch. The latter had no idea and could give no information as to why Pavlicheff had taken so great an interest in the little prince, his ward.
"In point of fact I don't think I thought much about it," said the old fellow. He seemed to have a wonderfully good memory, however, for he told the prince all about the two old ladies, Pavlicheff's cousins, who had taken care of him, and whom, he declared, he had taken to task for being too severe with the prince as a small sickly boy—the elder sister, at least; the younger had been kind, he recollected. They both now lived in another province, on a small estate left to them by Pavlicheff. The prince listened to all this with eyes sparkling with emotion and delight.
He declared with unusual warmth that he would never forgive himself for having travelled about in the central provinces during these last six months without having hunted up his two old friends.
He declared, further, that he had intended to go every day, but had always been prevented by circumstances; but that now he would promise himself the pleasure—however far it was, he would find them out. And so Ivan Petrovitch REALLY knew Natalia Nikitishna!—what a saintly nature was hers!—and Martha Nikitishna! Ivan Petrovitch must excuse him, but really he was not quite fair on dear old Martha. She was severe, perhaps; but then what else could she be with such a little idiot as he was then? (Ha, ha.) He really was an idiot then, Ivan Petrovitch must know, though he might not believe it. (Ha, ha.) So he had really seen him there! Good heavens! And was he really and truly and actually a cousin of Pavlicheff's?
"I assure you of it," laughed Ivan Petrovitch, gazing amusedly at the prince.
"Oh! I didn't say it because I DOUBT the fact, you know. (Ha, ha.) How could I doubt such a thing? (Ha, ha, ha.) I made the remark because—because Nicolai Andreevitch Pavlicheff was such a splendid man, don't you see! Such a high-souled man, he really was, I assure you."
The prince did not exactly pant for breath, but he "seemed almost to CHOKE out of pure simplicity and goodness of heart," as Adelaida expressed it, on talking the party over with her fiance, the Prince S., next morning.
"But, my goodness me," laughed Ivan Petrovitch, "why can't I be cousin to even a splendid man?"
"Oh, dear!" cried the prince, confused, trying to hurry his words out, and growing more and more eager every moment: "I've gone and said another stupid thing. I don't know what to say. I—I didn't mean that, you know—I—I—he really was such a splendid man, wasn't he?"
The prince trembled all over. Why was he so agitated? Why had he flown into such transports of delight without any apparent reason? He had far outshot the measure of joy and emotion consistent with the occasion. Why this was it would be difficult to say.
He seemed to feel warmly and deeply grateful to someone for something or other—perhaps to Ivan Petrovitch; but likely enough to all the guests, individually, and collectively. He was much too happy.
Ivan Petrovitch began to stare at him with some surprise; the dignitary, too, looked at him with considerable attention; Princess Bielokonski glared at him angrily, and compressed her lips. Prince N., Evgenie, Prince S., and the girls, all broke off their own conversations and listened. Aglaya seemed a little startled; as for Lizabetha Prokofievna, her heart sank within her.
This was odd of Lizabetha Prokofievna and her daughters. They had themselves decided that it would be better if the prince did not talk all the evening. Yet seeing him sitting silent and alone, but perfectly happy, they had been on the point of exerting themselves to draw him into one of the groups of talkers around the room. Now that he was in the midst of a talk they became more than ever anxious and perturbed.
"That he was a splendid man is perfectly true; you are quite right," repeated Ivan Petrovitch, but seriously this time. "He was a fine and a worthy fellow—worthy, one may say, of the highest respect," he added, more and more seriously at each pause; "and it is agreeable to see, on your part, such—"
"Wasn't it this same Pavlicheff about whom there was a strange story in connection with some abbot? I don't remember who the abbot was, but I remember at one time everybody was talking about it," remarked the old dignitary.
"Yes—Abbot Gurot, a Jesuit," said Ivan Petrovitch. "Yes, that's the sort of thing our best men are apt to do. A man of rank, too, and rich—a man who, if he had continued to serve, might have done anything; and then to throw up the service and everything else in order to go over to Roman Catholicism and turn Jesuit—openly, too—almost triumphantly. By Jove! it was positively a mercy that he died when he did—it was indeed—everyone said so at the time."
The prince was beside himself.
"Pavlicheff?—Pavlicheff turned Roman Catholic? Impossible!" he cried, in horror.
"H'm! impossible is rather a strong word," said Ivan Petrovitch. "You must allow, my dear prince... However, of course you value the memory of the deceased so very highly; and he certainly was the kindest of men; to which fact, by the way, I ascribe, more than to anything else, the success of the abbot in influencing his religious convictions. But you may ask me, if you please, how much trouble and worry I, personally, had over that business, and especially with this same Gurot! Would you believe it," he continued, addressing the dignitary, "they actually tried to put in a claim under the deceased's will, and I had to resort to the very strongest measures in order to bring them to their senses? I assure you they knew their cue, did these gentlemen—wonderful! Thank goodness all this was in Moscow, and I got the Court, you know, to help me, and we soon brought them to their senses.
"You wouldn't believe how you have pained and astonished me," cried the prince.
"Very sorry; but in point of fact, you know, it was all nonsense and would have ended in smoke, as usual—I'm sure of that. Last year,"—he turned to the old man again,—"Countess K. joined some Roman Convent abroad. Our people never seem to be able to offer any resistance so soon as they get into the hands of these—intriguers—especially abroad."
"That is all thanks to our lassitude, I think," replied the old man, with authority. "And then their way of preaching; they have a skilful manner of doing it! And they know how to startle one, too. I got quite a fright myself in '32, in Vienna, I assure you; but I didn't cave in to them, I ran away instead, ha, ha!"
"Come, come, I've always heard that you ran away with the beautiful Countess Levitsky that time—throwing up everything in order to do it—and not from the Jesuits at all," said Princess Bielokonski, suddenly.
"Well, yes—but we call it from the Jesuits, you know; it comes to the same thing," laughed the old fellow, delighted with the pleasant recollection.
"You seem to be very religious," he continued, kindly, addressing the prince, "which is a thing one meets so seldom nowadays among young people." The prince was listening open-mouthed, and still in a condition of excited agitation. The old man was evidently interested in him, and anxious to study him more closely.
"Pavlicheff was a man of bright intellect and a good Christian, a sincere Christian," said the prince, suddenly. "How could he possibly embrace a faith which is unchristian? Roman Catholicism is, so to speak, simply the same thing as unchristianity," he added with flashing eyes, which seemed to take in everybody in the room.
"Come, that's a little TOO strong, isn't it?" murmured the old man, glancing at General Epanchin in surprise.
"How do you make out that the Roman Catholic religion is UNCHRISTIAN? What is it, then?" asked Ivan Petrovitch, turning to the prince.
"It is not a Christian religion, in the first place," said the latter, in extreme agitation, quite out of proportion to the necessity of the moment. "And in the second place, Roman Catholicism is, in my opinion, worse than Atheism itself. Yes—that is my opinion. Atheism only preaches a negation, but Romanism goes further; it preaches a disfigured, distorted Christ—it preaches Anti-Christ—I assure you, I swear it! This is my own personal conviction, and it has long distressed me. The Roman Catholic believes that the Church on earth cannot stand without universal temporal Power. He cries 'non possumus!' In my opinion the Roman Catholic religion is not a faith at all, but simply a continuation of the Roman Empire, and everything is subordinated to this idea—beginning with faith. The Pope has seized territories and an earthly throne, and has held them the sword. And so the thing has gone on, only that to the sword they have added lying, intrigue, deceit, fanaticism, superstition, swindling;—they have played fast and loose with the most sacred and sincere feelings of men;—they have exchanged everything—everything for money, for base earthly POWER! And is this not the teaching of Anti-Christ? How could the upshot of all this be other than Atheism? Atheism is the child of Roman Catholicism—it proceeded from these Romans themselves, though perhaps they would not believe it. It grew and fattened on hatred of its parents; it is the progeny of their lies and spiritual feebleness. Atheism! In our country it is only among the upper classes that you find unbelievers; men who have lost the root or spirit of their faith; but abroad whole masses of the people are beginning to profess unbelief—at first because of the darkness and lies by which they were surrounded; but now out of fanaticism, out of loathing for the Church and Christianity!"
The prince paused to get breath. He had spoken with extraordinary rapidity, and was very pale.
All present interchanged glances, but at last the old dignitary burst out laughing frankly. Prince N. took out his eye-glass to have a good look at the speaker. The German poet came out of his corner and crept nearer to the table, with a spiteful smile.
"You exaggerate the matter very much," said Ivan Petrovitch, with rather a bored air. "There are, in the foreign Churches, many representatives of their faith who are worthy of respect and esteem."
"Oh, but I did not speak of individual representatives. I was merely talking about Roman Catholicism, and its essence—of Rome itself. A Church can never entirely disappear; I never hinted at that!"
"Agreed that all this may be true; but we need not discuss a subject which belongs to the domain of theology."
"Oh, no; oh, no! Not to theology alone, I assure you! Why, Socialism is the progeny of Romanism and of the Romanistic spirit. It and its brother Atheism proceed from Despair in opposition to Catholicism. It seeks to replace in itself the moral power of religion, in order to appease the spiritual thirst of parched humanity and save it; not by Christ, but by force. 'Don't dare to believe in God, don't dare to possess any individuality, any property! Fraternite ou la Mort; two million heads. 'By their works ye shall know them'—we are told. And we must not suppose that all this is harmless and without danger to ourselves. Oh, no; we must resist, and quickly, quickly! We must let out Christ shine forth upon the Western nations, our Christ whom we have preserved intact, and whom they have never known. Not as slaves, allowing ourselves to be caught by the hooks of the Jesuits, but carrying our Russian civilization to THEM, we must stand before them, not letting it be said among us that their preaching is 'skilful,' as someone expressed it just now."
"But excuse me, excuse me;" cried Ivan Petrovitch considerably disturbed, and looking around uneasily. Your ideas are, of course, most praiseworthy, and in the highest degree patriotic; but you exaggerate the matter terribly. It would be better if we dropped the subject."
"No, sir, I do not exaggerate, I understate the matter, if anything, undoubtedly understate it; simply because I cannot express myself as I should like, but—"
"Allow me!"
The prince was silent. He sat straight up in his chair and gazed fervently at Ivan Petrovitch.
"It seems to me that you have been too painfully impressed by the news of what happened to your good benefactor," said the old dignitary, kindly, and with the utmost calmness of demeanour. "You are excitable, perhaps as the result of your solitary life. If you would make up your mind to live more among your fellows in society, I trust, I am sure, that the world would be glad to welcome you, as a remarkable young man; and you would soon find yourself able to look at things more calmly. You would see that all these things are much simpler than you think; and, besides, these rare cases come about, in my opinion, from ennui and from satiety."
"Exactly, exactly! That is a true thought!" cried the prince. "From ennui, from our ennui but not from satiety! Oh, no, you are wrong there! Say from THIRST if you like; the thirst of fever! And please do not suppose that this is so small a matter that we may have a laugh at it and dismiss it; we must be able to foresee our disasters and arm against them. We Russians no sooner arrive at the brink of the water, and realize that we are really at the brink, than we are so delighted with the outlook that in we plunge and swim to the farthest point we can see. Why is this? You say you are surprised at Pavlicheff's action; you ascribe it to madness, to kindness of heart, and what not, but it is not so.
"Our Russian intensity not only astonishes ourselves; all Europe wonders at our conduct in such cases! For, if one of us goes over to Roman Catholicism, he is sure to become a Jesuit at once, and a rabid one into the bargain. If one of us becomes an Atheist, he must needs begin to insist on the prohibition of faith in God by force, that is, by the sword. Why is this? Why does he then exceed all bounds at once? Because he has found land at last, the fatherland that he sought in vain before; and, because his soul is rejoiced to find it, he throws himself upon it and kisses it! Oh, it is not from vanity alone, it is not from feelings of vanity that Russians become Atheists and Jesuits! But from spiritual thirst, from anguish of longing for higher things, for dry firm land, for foothold on a fatherland which they never believed in because they never knew it. It is easier for a Russian to become an Atheist, than for any other nationality in the world. And not only does a Russian 'become an Atheist,' but he actually BELIEVES IN Atheism, just as though he had found a new faith, not perceiving that he has pinned his faith to a negation. Such is our anguish of thirst! 'Whoso has no country has no God.' That is not my own expression; it is the expression of a merchant, one of the Old Believers, whom I once met while travelling. He did not say exactly these words. I think his expression was:
"'Whoso forsakes his country forsakes his God.'
"But let these thirsty Russian souls find, like Columbus' discoverers, a new world; let them find the Russian world, let them search and discover all the gold and treasure that lies hid in the bosom of their own land! Show them the restitution of lost humanity, in the future, by Russian thought alone, and by means of the God and of the Christ of our Russian faith, and you will see how mighty and just and wise and good a giant will rise up before the eyes of the astonished and frightened world; astonished because they expect nothing but the sword from us, because they think they will get nothing out of us but barbarism. This has been the case up to now, and the longer matters go on as they are now proceeding, the more clear will be the truth of what I say; and I—"
But at this moment something happened which put a most unexpected end to the orator's speech. All this heated tirade, this outflow of passionate words and ecstatic ideas which seemed to hustle and tumble over each other as they fell from his lips, bore evidence of some unusually disturbed mental condition in the young fellow who had "boiled over" in such a remarkable manner, without any apparent reason.
Of those who were present, such as knew the prince listened to his outburst in a state of alarm, some with a feeling of mortification. It was so unlike his usual timid self-constraint; so inconsistent with his usual taste and tact, and with his instinctive feeling for the higher proprieties. They could not understand the origin of the outburst; it could not be simply the news of Pavlicheff's perversion. By the ladies the prince was regarded as little better than a lunatic, and Princess Bielokonski admitted afterwards that "in another minute she would have bolted."
The two old gentlemen looked quite alarmed. The old general (Epanchin's chief) sat and glared at the prince in severe displeasure. The colonel sat immovable. Even the German poet grew a little pale, though he wore his usual artificial smile as he looked around to see what the others would do.
In point of fact it is quite possible that the matter would have ended in a very commonplace and natural way in a few minutes. The undoubtedly astonished, but now more collected, General Epanchin had several times endeavoured to interrupt the prince, and not having succeeded he was now preparing to take firmer and more vigorous measures to attain his end. In another minute or two he would probably have made up his mind to lead the prince quietly out of the room, on the plea of his being ill (and it was more than likely that the general was right in his belief that the prince WAS actually ill), but it so happened that destiny had something different in store.
At the beginning of the evening, when the prince first came into the room, he had sat down as far as possible from the Chinese vase which Aglaya had spoken of the day before.
Will it be believed that, after Aglaya's alarming words, an ineradicable conviction had taken possession of his mind that, however he might try to avoid this vase next he must certainly break it? But so it was...
(English translation by Constance Gardner)
|
|